
|
|
|
___________________________________________ |
[6] – Не волнуйся, брат, это пройдет! –
сказал Шломи и погладил Балабойта по голове. – Полоса у тебя такая… Ну, ушибся
– с кем не бывает! – То, что случается со мной, не
случается ни с кем, – ответил Балабойт зло, и стряхнул румынскую руку со своей
головы – У меня все переломы закрытые, понимаешь, дед? Ни одна кость не торчит
наружу – все внутри. И гниет… – Гангрена вы наша! – пропела Вера
Креплер, сидевшая по левую руку от Балабойта. – Перестаньте страдать! Хотите, я
вам тайский массаж сделаю? Знаете, как пробирает! До самого копчика… Но сначала
вы обязаны выпить. "Боже, какая она уродина! –
подумал Балабойт. – Пьяна, распущена, похотлива. И курит какую-то дрянь!
Тьфу!.." Он сидел в Дыре на хлипком фанерном
стуле с алюминиевыми ножками. Окно, выходящее в темный вечерний сад, было
распахнуто. Подсвеченные с улицы желтым неоновым фонарем облака табачного дыма
вываливались наружу и повисали на темных шевелюрах кустов, как клочья сахарной
ваты. Стол был уже основательно загажен –
к нему можно было прилипнуть даже взглядом. Речь не текла – она висела над
пьяными головами, как комариный рой, гудящий только по причине инстинкта. В
тарелках вперемежку с окурками лежали огурцы, перцы, кебабы и мухи. Среди
столпотворения стаканов пожирал хлебную крошку внушительных размеров таракан. Балабойт отсутствовал, хотя выпил
крепко. Даже очень крепко. Но пьянеть не моглось. Он переводил тяжелый взгляд с
участливого лица старика на оплывшую рожу Винограда, с накрашенного face Верки
на пунцовую харю потомственного альбиноса Льва Львовича. Все эти люди казались
ему чужими. Они и раньше казались ему чужими, но сейчас в этом чувствовалась
какая-то подлость, какой-то чудовищный подлог. После шестого стакана Балабойт запел
старую унылую песню, потом заплакал, затем снова запел. Песню подхватили – и
понеслась она, кривая и колченогая, вслед за табачным дымом – в кусты и в ночь.
Внезапно застолье перевернулось. Краснорожий бандит повис вниз головой и стал
что-то кричать на языке краснорожих. Томная красавица, что сидела по левую
руку, очутилась по правую. А на ее месте оказался какой-то старый кретин в
грязном фартуке. Ночь просияла последним припевом унылой балабойтовой песни и
ослепла, как накрытая колпаком свеча. Он шел к морю. Узкие щербатые переулки извивались
за его спиной, как вараньи хвосты. Дул какой-то странный ветер, полный хаоса и
бессмыслицы. Под ногами метался мусор. Хлопали ставни. Поскрипывали плохо
притороченные к углам домов водосточные трубы. В какой стороне набережная, он
понятия не имел. В таком состоянии он вообще не мог иметь никаких понятий, в
том числе и этого. Если бы не хромота, его ноги давно бы заплелись в косичку,
как лыко в лаптях. Но хромая нога никак не могла догнать здоровую. В выборе
направления не принимали участие ни сверхъестественные силы, ни интуиция. Его
путеводная звезда перегорела, как лампочка в коммунальном клозете. А перст его
судьбы, как выяснилось несколько часов назад, был пригоден лишь для того, чтобы
крутить им у виска. Тем не менее, шел он не совсем наобум.
Он все-таки имел некий физический вес, занимал какой-то объем в пространстве,
отчего иногда наталкивался на столбы и ларьки. Подчиняясь нехитрым законам
физики, он ориентировался по наклону мостовой и шел только вниз по течению
улицы или переулка. Нетрудно догадаться, что, в конце концов, вышел он именно
туда, куда хотел. То есть, к морю. Было поздно. В другом часовом поясе
можно было бы сказать, что уже совсем стемнело. Но в Тель-Авиве утро и вечер
определяются только по циферблату, а часов у Балабойта не было. Очнулся он от визга тормозов и
обнаружил себя стоящим на улице Герберт Самюэль, посреди шоссе.
Катафалкоподобный черный "лендровер" неистово орал ему в лицо,
обжигая глаза белым пламенем галогенных фар. Балабойт поклонился этому чудовищу
и медленно доковылял до бордюра набережной. В спину ему полетели отрезвляющие
слова на родном языке, которые окончательно вернули его к реальности. Он спустился на пляж и подошел к
воде, вернее, к той полосе, у которой шумело. Море и небо были одинаково черны.
Они сливались настолько, что разделить их могло только сознание. Балабойт
впервые в жизни стоял спиной к сверкающему огнями Тель-Авиву и лицом к
Геркулесовым столпам, разглядеть которые в ясную погоду мешал бы только Тунис.
Он стоял на последней грани света и жизни и вбирал всею грудью завораживающую
черноту смерти и тьмы. Надышавшись, он шагнул вперед. Море
лизнуло его ботинок и, распробовав, заглотило его вместе с носком. Балабойт
опустил голову и увидел, что вокруг его ноги разбежались бледно-серебристые лучи,
и вода засветилась. Он подтянул хромую ногу и тоже поставил ее в воду. Сияние
стало ярче. Балабойт улыбнулся и сделал еще один
шаг. Потом остановился, оглянулся на город, усмехнулся и медленно пошел по морю,
аки посуху, разгоняя вокруг ступней серебристые концентрические круги воды. В
какой-то момент он согнул руки в локтях и стал покачивать их из стороны в
сторону. Но с берега это движение было уже неразличимо.
На двадцатый день новой своей жизни
Витюша Балабойт проснулся от звука, который обычно сопровождает возню ключа в
замочной скважине. Кто-то вероломно вламывался в его частную жизнь, и это не
могло не беспокоить. Он собрался было вскочить и крикнуть, но не смог. Его тела,
кроме знакомой боли в груди, почти не
существовало. Работал только мозг. Отворилась незнакомая дверь и в нее
протиснулась толстая Уриэла, работница старого Шломи. Балабойт огляделся одними
глазами и понял, что находится в "Кобыле". Неверный свет раннего утра
пробивался через грязную занавеску. Вокруг было неуютно и грязно. Из короткого допроса выяснилось, что
вчера Балабойт что-то наговорил своему старому другу, наговорил что-то такое,
что тот его ударил, и Витюша потерял сознание. Шломи попросил друзей
препроводить Витюшу домой, но они в один голос заявили, что Балабойт – тяжелый
человек, и таскать его по улицам они не намерены. Тогда Шломи соорудил в Дыре
некое подобие дивана, застелил его грязной скатертью и водрузил на нее бренное
тело Балабойта. По указанию старика, Уриэла первым
делом поднесла Балабойту полный стакан водки, а когда он выпил, сказала, что
это был последний его стакан в "Кобыле". "Дед не желает тебя
видеть, – сказала она. – Уходи". И он ушел. Он брел по тихой улице
утреннего Тель-Авива один-одинешенек, и вся его нескладная жизнь, то есть, в
сущности, воспоминание о единственном вчерашнем дне, медленно наваливалась на
него, как огромное, черное, испепеляющее похмелье. Май 2007 г. |
|
|
2007 © Copyright by Eugeny Selts. All rights reserved. Produced 2007 © by Leonid Dorfman
Все права на размещенные на этом сайте тексты
принадлежат Евгению Сельцу. По вопросам перепечатки обращаться к автору