
|
|
|
|
[9] С этого, собственно, и
начинался рассказ. Обуреваемый ужасными предположениями, Ранцев пришел к
выводу, что его никто и никогда не любил. О, конечно, у него не было недостатка
в поклонницах и почитателях. Среди завсегдатаев филармоний и симфонических
концертов всегда находились прелестные одинокие женщины. Некоторые из них даже
худо-бедно умели заниматься сексом и готовить. Но среди них не нашлось ни
одной, способной безоглядно полюбить виолончелиста. И Ранцев, человек дотошный
не только в музыке, но и в самокопании, понял, почему так происходило. Проблема заключалась в том,
что откладывая виолончель в сторону, Ранцев как бы исчезал, растворялся,
утрачивал личностные контуры. Не в физическом, конечно, смысле. Просто он
становился никем. Пустым множеством, как говорят математики. Он был
специалистом настолько узкого профиля, что вываливаясь за его пределы,
утрачивал человеческие профиль и фас. Мачо из него был никакой, интеллектуал –
с большой натяжкой, душа компании – нулевой, партнер и собеседник – весьма
посредственный, спортсмен – смешно даже помыслить. О, нет, разумеется, он не
был обывателем. Музыка, безусловно, обогащала его духовно до возможных
пределов, но растрачивать это богатство он умел только одним способом – играя
на виолончели. Не мог же он, в самом деле, класть этот громоздкий инструмент
между собой и подругой в постель. Что за ménage à trois! Ужасно было еще и то, что он
всю свою сознательную жизнь ощущал глубокую потребность быть любимым. Не
любить, а именно быть предметом любви. Возможно, к этому его приучила мать,
которая его обожала и баловала. Возможно, любовь была доступна ему лишь как
ответное чувство, поскольку по природе своей он был человеком ведомым. Вдоль по
жизни его, как новенький одноконный шарабан, влекли по очереди великие
композиторы, но ни одной женщине не довелось примерить на себя эту упряжь. Какое-то время Ранцев провел
в чрезвычайных терзаниях. И когда уже находился на подступах к вершине
отчаянья, его мозг, как шпагой, пронзила мысль: спасти его может только одно –
совершенно новое лицо. И Ранцев превратился в...
виолончель. На его теле прорезались эфы,
появились машинки, подгрифник, вылупилась подставка и отрос шпиль. Поначалу он
безумствовал, бегал по врачам, но они, будто сговорившись, ничего не замечали. Однажды
утром Ранцев почувствовал себя настолько пустым и деревянным, что по пути на
кухню за стаканом апельсинового сока, остановился, тихо прислонился к стене, да
так и остался стоять, упершись головкой грифа в обои. Больше он никуда не выходил. Надолго погрузился в себя и постепенно, искра за искрой, воспламенился каким-то невероятным обилием чувств. Пустота внутри него заполнилась огромной, невероятного звучания музыкой. Он концентрировал в себе высшие помыслы человечества, ощущал себя вместилищем абсолютного духа, почти богом. Аккумулируя ниагары звуков, он проживал страсть за страстью, жизнь за жизнью, смерть за смертью. Он любил, низвергался, каялся, повелевал. Он правил балом и впервые не ощущал потребности быть ведомым. Такого полноценного и безоглядного вдохновения ему не доводилось испытывать даже в детстве, когда для абсолютного воодушевления хватало чуть заметного колыхания тюлевой занавески или намека на аромат весны. |
|
|
|
||
|
|
2007 © Copyright by Eugeny Selts. All rights reserved. Produced 2007 © by Leonid Dorfman
Все права на размещенные на этом сайте тексты
принадлежат Евгению Сельцу. По вопросам перепечатки обращаться к автору