|
КАРТОЧНАЯ
|
И, может быть, вовсе не для подтверждения своих
мыслей. Какие же они «свои», если их подтверждает прошлое? Все стихи
когда-то уже были. Очень точно сказано. (Левитанский, опять цитаточка). Проживая свою медленную (или быструю?) жизнь, я все
больше уверяюсь в одном наивернейшем замечании Федора Сологуба: «Целой
человеческой жизни едва достаточно для того, чтобы продумать, как следует, одну
только мысль». Вот эта самая невозможность продумать, как следует,
и формирует такую болезненную тягу к цитаткам. Вообще-то, я думаю, что так нам указано свыше. Обычный
человек избавлен от ужаса продуманной мысли. Продуманная мысль - это прожитая
жизнь, за которой уже ничего не следует. Только тьма, пустота, ничто.
Стремление к этой продуманности погубило немало умов, не способных справиться с
остановкой в пустыне и пойти дальше. Все живое, не склонное к суициду, вовсе не желает
останавливаться. Во всяком случае, неистребимая тяга продолжать существование
свойственна любому живому организму. Недаром пространство от детства до
старости эмоционально равно пространству от старости до смерти. Естественное
увядание - это ведь тоже определенное продолжение существования, причем
органичное его продолжение. Но во всем должна быть некая незавершенность, недодуманность.
Иначе мысль превратится в звон, стих - в диагноз психотерапевта, ребенок - в
старика, а жизнь - в шевелящуюся, мерзкую, уродливую и живучую смерть. Нет ничего прелестнее художника, бьющегося в сладких
потугах додумать свою единственную мысль до конца, но, однако же, с явной
провидческой хитринкой во всем своем облике: мол, все равно ведь не справлюсь,
мол, я же не самоубийца, в конце-то концов. Самая незавидная судьба постигла Агасфера - Вечного
Жида. И не только потому, что он, во-первых, Вечный. А, скорее, потому, что он
- во-вторых. Ибо, по определению, именно этот тип будет доискиваться и
додумываться до конца. По-моему, самую главную свою мысль он додумал уже в
первые часы после того, как был наказан за богохульство. В том и заключалось
его наказание, чтобы существовал он вечно, в вечной смерти, в вечном ужасе от
пустоты и недееспособности его главной, умерщвленной им самим мысли. Так, я
думаю, мается он и по сей день, если, конечно, его все-таки не расстреляли
петлюровцы, как рассказывал Остап Бендер. «Опыты»
Монтеня изобилуют цитатами. Кто-то из современников даже попенял ему однажды,
мол, шалишь, Мишель, где ж твои-то опыты, я, мол, ничего, кроме чужих мыслей и
не отыскал. А Монтень ответил ему что-то вроде того, что, дескать,
невнимательно читал. А мог бы просто сказать: «Не отыскал? Ну и дурак!». Миллиард китайцев годами читали цитатник председателя
Мао. И, между прочим, извлекали из него жизненные уроки. Не потому, конечно,
что цитаты были исполнены мудрости, а, скорее, потому, что китайский ум - это
ум китайский, которому, как известно, доступна истинная разница между Инь и Ян. И все же цитирование вредно. В первую очередь для
самого тостуемого, то бишь, цитируемого. В дебрях современного журналистского
текста любая мало-мальски значимая цитата может обретать настолько причудливые
смыслы, что порой заставляет сомневаться в ее принадлежности тому или иному
великому перу. Журналистика давным-давно стерла разницу между «Казнить. Нельзя
помиловать» и «Казнить нельзя. Помиловать». Стерла, как несущественную.
Современному журналисту ничего не стоит процитировать во здравие «Апокалипсис»
и «Пусть всегда будет солнце» - за упокой. Поэтому моя тяга к цитатам - сродни дурной привычке,
отказаться от которой уже не позволяет ни возраст, ни заскорузлый
фельетонистический стиль - эдакий моветон, выработанный употреблением жирной
пищи и чтением газет. Однако стоит только на мгновение отдалиться от земной
коры журналистики в космос обычной человеческой жизни, как понимаешь, что всякий
человек - цитата, всякая жизнь - строка из давным-давно написанной книги. «Человек -
это и есть книга; книга сама вздымается и умирает, и подтягивает призрачное
колено. Мысли-образы одна за другой разбиваются о берег сознания, и мы следим
за рождением вещи или существа: за разрозненными останками потерпевшей крушение
жизни; за неповоротливыми фантазиями, выползающими, чтобы затем распустить
глазчатые крылья». (В.Набоков). Атеист, додумавший эту веселую мысль до конца,
начинает подозревать о существовании Высшего Разума. Жалко только, что не
всякий атеист способен думать. Не мыслить логически, а именно думать. «Но
думать - ведь значит махнуть рукой на логику; думать, значит жить новой жизнью,
изменяться, постоянно жертвовать самыми дорогими и наиболее укоренившимися
привычками, вкусами, привязанностями, притом не имея даже уверенности, что все
эти жертвы будут хоть чем-нибудь оплачены. Художники и мыслители представляют
себе думающего человека непременно в импонирующей позе: строгое лицо, глубокий
взор, вдохновенно направленный вдаль, гордая осанка - орел, готовящийся к полету.
Ничего подобного! Думающий человек есть прежде всего человек, потерявший
равновесие в будничном, а не в трагическом смысле этого слова. Растопыренные
руки, болтающиеся в воздухе ноги, испуганное и наполовину бессмысленное лицо,
словом самая карикатурная и жалкая картина беспомощности и растерянности»
(Лев Шестов). Кто желает себе состояния беспомощности и растерянности?
А как насчет того, чтобы додумать одну единственную мысль до конца? Всякая жизнь, как всякая цитата, повторима и
повторяема. Поэтому думающий человек сам себе смешон и жалок. Действительно, меж
детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он. Он с отвращением
читает жизнь свою, понимая, что ее единственность и уникальность - выдумка
досужих философов. И читая, и перечитывая, и впадая в отчаяние, он снова и снова
ввергает себя в круговорот беспомощных и растерянных мыслей, вновь пытаясь
доказать собственную единственность и уникальность, не доступную никакой
цитате. Гению это удается. Иногда. Цитата разрушает лирический контекст и цементирует
эпический. А поскольку человеческая жизнь - это жуткая смесь лирики и эпоса,
цитата - в самом общем ее смысле - довольно противное противоречие. Ну, как же теперь не вспомнить о поэзии! В частности,
о двух ее воюющих сторонах: о духовном и душевном. Выражение души и выражение духа - разные вещи. Дьявольская
разница! Первое - максимальное приближено к лирике. Второе - больше
внешнее. Душевная лирика - это лирика изнутри себя, изнутри
одного Я. (Условно - лирическая лирика). Духовная - изнутри своего
времени и поколения, которые сконцентрированы в одном Я. (Условно -
пророческая лирика). Душевное - более чувственно, лично и кажется
синтетичным. Духовное - более интеллектуально, многосмысленно и кажется
аналитичным. В душевной лирике главным выступает личное чувство - вместилище
всех личных противоречий. В духовной лирике главное - это мир, а противоречия
выходят за рамки личности: мысль против чувства; общество против индивида;
обстоятельства против идеала; человек против человека. Слова Фауста - двигатель душевной лирики: Но две души живут во мне Слова Тютчева - двигатель духовной: Счастлив, кто посетил сей мир Выразитель душевного строит себя как истину. Выразитель духовного строит истину как себя. Какая из этих поэзий права? Какая из них верна? Между духовным и душевным нет и не может быть четкой
границы. Это уже доказывают приведенные выше цитаты. «Фауст» - квинтэссенция
духовной поэзии. А Тютчев - воплощение душевной. В том-то и прелесть, и
парадокс, что цитатой из «Фауста» возможно проиллюстрировать именно душевное, а
цитатой из Тютчева - духовное. Душевная лирика самодостаточна, то есть не требует
никаких пояснений, ибо в ней выражено все. Такой лирик всегда, что бы он ни
писал, пишет свою душевную биографию. Шаг за шагом, скрупулезно, исчерпывающе. Лирик, пишущий духовную биографию, как бы вывернут
вовне, ибо, по сути, создает (пытается создать) безличную биографию времени и
поколения, вернее, прочитать время и поколение как единую одухотворенную
личность. Его поэзия уже только в силу этого обстоятельства никак не может
стать самодостаточной. Она всегда порождает вопросы, неясности и недоразумения,
как порождает их сама жизнь. Эти две ветви поэзии существуют нераздельно, и, как
это водится в любой цивилизованной нераздельности, не всегда понимают друг
друга, враждуют, воюют, ругаются, пытаясь каждая доказать свою правоту, точнее
- свою единственность. Большой талант органически соединяет в себе обе эти
ветви. Но гений появляется за нашим столом лишь эпизодически. А в длительные
периоды его отсутствия, на поэтическом мелководье, так сказать, происходит
разделение духовного и душевного между различными людьми, как это происходит,
например, сегодня. Тоталитарное государство любит своих лириков и боится
своих пророков. Демократическому государству в равной мере нет дела ни до тех,
ни до других. И над всем этим земным злополучием, подобно хищной
птице (или санитару природы?) парит, высматривая добычу, Ее Величество Цитата.
Парят авторитеты и тисненные золотом названия фолиантов, парят Евангелие,
Данте, Маркс, Прутков, Ницше, Ленин, Райкин, Брежнев... Cito (лат.) - вызываю, привожу. Журналист вызывает цитатку, как начальник подчиненного.
Философ вызывает ее же, как опытный оккультист - дух умершего. Цитата - это обман, лукавство, хитрость, коварство. Цитата - это острота ума, стройность и лапидарность
высказывания. Цитата - это грех, достаточно гадкий на взгляд
требовательного критика, и достаточно сладкий на взгляд плодовитого автора. И, наконец, цитата - это всегда поза. Современный
публицистический текст хочет быть не только хорошо одетым, но и казаться
достаточно образованным. Он хочет выглядеть. Ему неведомо, что хорошему
воспитанию и глубокому образованию совсем не свойственна поза. Поэтому зачастую
у него, как у героини русской сказки, во лбу звезда горит. А появляться
на люди со звездою во лбу, мягко говоря, уже не модно. Но современный текст знает, на что идет. Он идет на
сцену, он лицедей, а играть на публику проще всего ансамблем, а не в одиночку. Текст, написанный, скажем, полтора века назад, ночью,
при свече, да еще и в тюремной камере цитируется в совершенно невыносимых для
него условиях: допустим, солнечным днем, в кафе, за чашечкой кофе. Поэтому как
цитирующим, так и читающим в последствии эту цитату, данный текст
воспринимается извращенно. Шампанское надо пить охлажденным, а коньяк - теплым. Мы живем в условиях тотального дня. Мы даже не
подозреваем о существовании ночи, той ночи, которая рождает отчаяние, которая
заставляет человека думать и додумывать до конца. А может быть, и подозреваем,
но бессознательно боимся встречи с ней и (вполне возможно, что тоже
бессознательно) отгораживаемся от нее стенами карточной цитадели, аккуратно
возводя их из разнокалиберных кирпичиков-цитат. Эта хлипкая крепость -
единственная наша защита от бездонной ночи отчаяния, от ужаса додуманной до
конца мысли, а, следовательно, и от истинного творчества. Но до творчества ли
нам, днюющим в окружении светил человеческого разума, которые все уже додумали
(за нас, про нас, вместо нас) и, слава Богу, избавили человечество от
беспомощности и растерянности перед жизнью? «Ночь, темная, глухая, непроглядная, населенная
ужасами ночь, - не кажется ли она вам иногда бесконечно прекрасной? И не манит
ли она вас своей тихой, но таинственной и бездонной красотой больше, чем
ограниченный и крикливый день?» (Лев
Шестов). Не кажется. Не манит. Поэтому говорить о понимании между цитатой и
цитирующим, по меньшей мере, некорректно. Даже если бы они были современниками,
более того, были бы знакомы друг с другом вплоть до самой крепкой
интеллектуальной связи на уровне «Учитель – Ученик». У Сократа был один гениальный ученик - Платон. Но вот
что пишет цитато-герой этой моей статьи Лев Шестов: «...не совсем следует
доверять Платону. Передают, что Сократ по поводу записанных Платоном диалогов
своих заметил: «Сколько этот юноша налгал на меня». А? Каково?! Цитирующих людей можно условно разделить на три
уровня культурности. Самые малокультурные и среднеобразованные из них (низший
уровень) цитируют обильно и исключительно эмоционально. В основе их эмоций
лежит невежественное «я прав». Они как бы говорят: «Вот и Гегель, и Гоголь, и
Бебель, и Бабель, - все согласны с моими выводами». Их цитаты мертвы, как
шахматные фигуры, движимые рукой, а не мыслью. Люди средней культуры и высшего образования,
составляющие промежуточный уровень, отличаются от первых разве что большим
тактом. Они уже не так категоричны, и если цитируют, то всегда под соусом «я согласен
с Бебелем», в «этом смысле можно понять Гегеля», «прав был Гоголь, говоря...» И, наконец, действительно образованные и культурные
люди. Они цитируют редко, но почти всегда с одним похвальным желанием:
примирить цитату с жизнью, или, если хотите, наоборот - примирить жизнь с
цитатой. На долю этих последних всегда выпадает наименьший успех, и именно
потому, что они заняты хотя и единственно допустимым, но, увы, совершенно
безнадежным делом. Представить себе все три эти уровня в одном клубке не
так уж сложно: достаточно посмотреть или послушать любой современный российский
диспут. Или, на худой конец, перечитать известную басню Крылова «Лебедь, Щука и
Рак». Причем в качестве белого лебедя здесь выступает,
следуя Льву Шестову, низший уровень: «...человек, берущийся обо всем
говорить, вероятнее всего ничего не знает. Так лебедь умеет и летать, и ходить,
и плавать, но плохо летает, плохо ходит и плохо плавает». Но самое главное то, что ни первым, ни вторым, ни, к
сожалению, третьим, увы, не дано оценить, сколько труда, пота, отчаяния,
страсти, сколько таланта и веры было вложено в цитируемый ими текст. «Самые
важные и значительные мысли, откровения являются на свет голыми, без словесной
оболочки: найти для них слова - особое, очень трудное дело, целое искусство. И
наоборот: глупости и пошлости сразу приходят наряженными в пестрые, хотя и
старые, тряпки - так что их можно прямо, без всякого труда, преподносить
публике» (Лев Шестов). Помните набоковского Себастьяна Найта? «Борьба со
словами давалась ему на редкость болезненно, и тому было две причины. Одна,
общая для писателей его склада: наведение мостов через пропасть, лежащую между
высказываньем и мыслью; сводящее с ума ощущение, что правильные, единственные
слова ждут тебя на другом берегу, в туманной дали; и дрожь еще не одетой мысли,
выкликающей их с этого края пропасти. Готовое словесное платье ему не годилось,
поскольку то, что он собирался сказать, обладало необщим сложеньем; к тому же
он знал, как бессмысленны разговоры о существовании подлинной мысли, пока не
имеется слов, сделанных ей под стать. И потому (прибегнем к более точному
сравнению) мысль, которая лишь кажется голой, требует только, чтобы стало
зримым ее облачение, а слова, мреющие вдали, - это вовсе не пустые скорлупки,
какими они представляются, они только и ждут, когда мысль, уже в них сокрытая,
воспламенит их и пустит в ход». Все мои размышления сводятся к одному: цитирование -
занятие неблагородное. Скажу откровенней - занятие глубоко безнравственное. А
мы ведь с вами нравственные люди, господа! «Нравственные люди - самые мстительные люди, и свою
нравственность они употребляют как лучшее и наиболее утонченное орудие мести.
Они не удовлетворяются тем, что просто презирают и осуждают своих ближних, они
хотят, чтоб их осуждение было всеобщим и обязательным, т.е. чтоб вместе с ними
все люди восстали на осужденного ими, чтоб даже собственная совесть осужденного
была на их стороне. Только тогда они чувствуют себя вполне удовлетворенными и
успокаиваются. Кроме нравственности ничего в мире не может привести к столь
блестящим результатам» (Лев Шестов). Может быть, именно поэтому я люблю стричь цитаты из
мудрых афористов. Может быть, именно поэтому меня так и тянет выудить из
какого-нибудь великого текста лоснящуюся цитатку, схватить ее за мудрые слоновьи
уши, притянуть - и смачно чмокнуть в румяную сияющую рожу. 1994 г.
|
|
2007 © Copyright by Eugeny Selts. All rights reserved.
Все права на размещенные на этом сайте тексты
принадлежат Евгению Сельцу. По вопросам перепечатки обращаться к автору
Produced 2007 © by Leonid Dorfman